vysotsky31… Из всей “Четверки Великих” он оказался самым знаменитым. Что не может не вызывать изумления, если сравниваешь поэтическое мастерство его и остальных. Галич явно превосходил его дарованием, Визбор и Окуджава были вполне сравнимы. (К тому же они обычно не позволяли себе срываться ни в откровенный балаган, ни в банальщину). И все же он затмевает их всех, высясь огромным истуканом на Рапа-Нуи бардовской поэзии. Непохожим ни на кого из других, загораживающим солнце.

Повторяется история с графом Толстым, который часто непереносим как стилист и литератор, тем не менее остается литературным монстром, “глыбой”, “матерым человечищем”, чье творчество подавляет и захватывает читателя. Также и Высоцкий – он сумел выразить в своих песнях нечто такое, что заставляет слушателей прощать любые огрехи в его творчестве.

Судьба и трагедия Высоцкого заключается в том, что он слишком усердно шатался по самому дну русского подвала. Он прислушивался и транслировал то, что шло не только из самых темных закоулков коллективной русской души, но и из “подполья подполья”. Владимир Семенович услышал то, что вполне удачно (и совершенно случайно) высказал один мой школьный приятель, тщетно вспоминавший у доски пушкинского "Пророка": “И гад чудных подземных ход”. Ниже русского подвала есть область “неименуемого”, чего-то, что гораздо хуже, страшней и безумней обычных подвальных призраков. И когда мстительная и неровная почва разошлась, Высоцкий стал тонуть, погружаясь туда, где мало кто из русских писателей оказывался. (А те, что там оказались, не смогли добраться до счастливого финала столь же опасного путешествия рабби Акивы: “И только Акива вошел в Пардес с миром и вышел с миром”. Все разделили судьбу другого раввина – Бен-Азая – сошли с ума и умерли).

Величие Высоцкого заключается в том, что он, подобно какому-нибудь одержимому естествоиспытателю, продолжал фиксировать все, что с ним происходило. Отсюда и вполне уместное скоморошество многих его песен. Это достойное поведение русского человека, не желающего сдаваться перед лицом неминуемого безумия и распада, продолжающего усмехаться в морду тому, что может быть хуже самой смерти.

* * *

Составляя еще в “те” годы “Энциклопедию Высоцкого”, Дм. Галковский верно отметил, что Владимир Семенович стал идеалом и образцом советского поэта, вершиной и архетипом одновременно: “Да, его творчество умещается в узких рамках советской поэзии, ее образов, сравнений, ее лексики и эстетики, но… с пародийной ухмылкой, с непередаваемой “высоцкой” интонацией. Высоцкий “запел” советскую поэзию, которую только и можно “петь” (“пою мое отечество”). И уже этим придал ей естественность, а, следовательно, некоторую подлинность. Некоторое эстетическое качество”.

Высоцкий был “народным певцом”, потому что пел так, как “пелось”, как это делали среднеазиатские акыны и русские былинопевцы. Творчество Высоцкого казалось тем чаемым поколениями философов-антизападников синтезом Европы и Азии, исконных традиций Московской Руси и наносной амальгамы России вестернезированной – императорской и советской. И человек, в чьей душе совершился этот синтез, мог почувствовать себя захваченным демонами. Он ощутил бы как разрывается на части его сознание, подобно тому, как крошился и разваливался на куски разум несчастного астронавта из “Уснувшего в Армагеддоне” Бредбери.

Однако этот синтез, так правдоподобно выглядевший на первый взгляд, оказался традиционным русским обманом. Тасуя и перемешивая образы, захваченные из внешнего мира, внутренне Высоцкий оставался классическим москалем. Тем идеалом русского мироощущения, при котором внешняя шелуха обычаев и традиций, служит только для маскировки истинной сущности народа. Народа, носящего в себе Бездну.

Вспоминаю старую шутку: “Русские внутри больше, чем снаружи”. И, при всем глуме этой фразы, подобное утверждение совершенно справедливо. Прикидываясь “просто народом”, мы являемся целым миром. Миром, находящимся у входа в иную, перпендикулярную Вселенную. Высоцкий же был уверенным и самым талантливым транслятором голосов, исходивших из самых глубин этой Вселенной.

Легкость, с которой он хватался за любую тему и превращал ее в очередную песню, нередко оборачивалась легкостью, с какой эта тема оказывалась воплощена плоско, напыщенно или болезненно. И чем ближе к формальной, к “высокой” культуре оказывалась тема стихотворения, тем чаще происходили провалы. Небо культуры пригибало Высоцкого к земле, заставляло заглубляться в подвал. Он и был прежде всего “человеком подполья”. (Впрочем, как и все русские).

Оказавшись же в этом мрачном и сыром подвале с его черными тенями и невидимой, но явственно липнущей к лицу паутиной, Высоцкий решил, если уж не обжить его, то хотя бы поискать в нем клады. Мало ли, может закопал что-нибудь в самых глубинах Емельян Пугачев или Стенька Разин. Да и революционаристская разновидность москальской культурной традиции таким поискам благоволила:

И поныне стоит тот утес, и хранит
Он заветные думы Степана;
И лишь с Волгой одной вспоминает порой
Удалое житье атамана.

Но зато, если есть на Руси хоть один,
Кто с корыстью житейской не знался,
Кто неправдой не жил, бедняка не давил,
Кто свободу, как мать дорогую, любил

И во имя ее подвизался, -
Пусть тот смело идет, на утес тот взойдет
И к нему чутким ухом приляжет,
И утес-великан всё, что думал Степан,
Всё тому смельчаку перескажет.

(А.А. Навроцкий. Утес Стеньки Разина)

Дно подвала оказалось обманкой, как и все в низовой, утробной русской культуре. Вначале вроде бы засверкал идеальный блеск, показались самородки, но потом стало ясно, что блеск от медной проволоки, а самородки вполне патентованного приготовления – от батьки Басаврюка. Заступ же становился все тяжелее, потянул вглубь и под ногами разъехалась почва подвала, превратившись в страшный засасывающий песок. И уже почти уйдя до пояса в жуткую глубину, “ниже архетипов”, из странного положения утопающего, с задранным и нелепо вывернутым подбородком, Высоцкий смог увидеть такие “перспективы” в русской жизни, которые не открывались никогда и никому до него:

Сон мне: желтые огни, и хриплю во сне я;
Повремени, повремени, утро - мудренее.
Но и утром все не так, нет того веселья,
Или куришь натощак, или пьешь с похмелья.

В кабаках зеленый штоф, белые салфетки -
Рай для нищих и шутов, мне ж - как птице в клетке.
В церкви смрад и полумрак, дьяки курят ладан.
Нет, и в церкви все не так, все не так, как надо.

Я на гору впопыхах, чтоб чего не вышло.
На горе стоит ольха, под горою вишня.
Был бы склон увит плющом - мне б и то отрада,
Хоть бы что-нибудь еще - все не так, как надо.

Я по полю вдоль реки. Свет и тьма. Нет бога.
В чистом поле васильки, дальняя дорога.
Вдоль дороги лес густой с бабами-ягами,
А в конце дороги той плаха с топорами.

Где-то кони пляшут в такт, нехотя и плавно.
Вдоль дороги все не так, а в конце подавно.
И ни церковь, ни кабак - ничего не свято...
Нет, ребята, все не так, все не так, ребята!

А первое время все было весело. И, тая в душе непомерную радость уверенного старателя, можно было оптимистически напевать:

Да, сами мы, как дьяволы, в пыли.
Зато наш поезд не уйдет порожним.
Терзаем чрево матушки-земли,
Но на земле теплее и надежней.

……………………………………….

Не бойся заблудиться в темноте
И захлебнуться пылью - не один ты!
Вперед и вглубь! Мы будем на щите!
Мы сами рыли эти лабиринты.

Взорвано, уложено, сколото
Черное надежное золото.

Мир Высоцкого, несмотря на вполне узнаваемые конкретные детали большинства его стихотворения, по навязываемому слушателю (или читателю) ощущению – это мир вне времени. Он потому и оказался самым великим из всей четверки лучших бардов, что сумел угадать, ощутить эту коренную мечту Русского, “глубинное упование” Вечного Москаля – уйти из времени Исторического во Время Священного. Переселиться из Истории в Миф. Жить не в Эпохе, а в Эоне. Обитать там, где все константы вечны и неизменны. В Мире, где уродливая реальность застыла, заледенела и превратилась в сияющее подобие невероятных хрустальных сфер. (О чем-то подобном написал Дж. Баллард в “Кристаллическом мире”: “Днем в окаменевшем лесу парят фантастические птицы, а на берегах кристальных рек, словно геральдические саламандры, драгоценными самоцветами искрятся крокодилы; и где ночью среди деревьев проносится озаренный человек, руки его – как золотые колеса, голова – словно радужная корона”. И о непреодолимом притяжении такого мира (а, следовательно, и подобного восприятия реальности) написал тоже он).

Но великий американец только описал этот мир извне. С удивлением и недоумением, характерным и для других американских странников. Только писавших не о пораженных странным вирусом энтропии джунглях Камеруна, а о вполне реальной России. Высоцкий же об этом мире спел. И песни его были столь же невероятны и столь же завораживающи, как звон деревьев кристаллического леса, превращенных в уходящие в небо сгустки драгоценностей.

Однако москаль Высоцкий не был бы москалем, если бы его оды Русскому Эону не окрашивала здравая ирония, юмор и дружелюбное насмешничество.

Над всем. Даже над “самым святым”, что было у “советского народа” – над Великой Войной:

В ресторане по стенкам висят тут и там
"Три медведя", "Заколотый витязь".
За столом одиноко сидит капитан.
- Разрешите? - спросил я.
- Садитесь.

- Закури.
- Извините, "Казбек" не курю.
- Ладно, выпей. Давай-ка посуду.
- Да пока принесут...
- Пей, кому говорю!
Будь здоров!..
- Обязательно буду.

- Ну так что же, - сказал, захмелев, капитан, -

Водку пьешь ты красиво, однако.

А видал ты вблизи пулемет или танк,

А ходил ли ты, скажем, в атаку?

В сорок третьем под Курском я был старшиной,

За моею спиною такое...

Много всякого, брат, за моею спиной,

Чтоб жилось тебе, парень, спокойно...

Он заплакал потом, он спросил про отца.

Он кричал, тупо глядя на блюдо:

- Я полжизни отдал за тебя, подлеца.

А ты жизнь прожигаешь, паскуда.

А винтовку тебе? А послать тебя в бой?!

А ты водку тут хлещешь со мною!..

...Я сидел, как в окопе под курской дугой, -

Там, где был капитан старшиной...

Он ругался и пил. Я - за ним по пятам.

Только в самом конце разговора

Я обидел его, я сказал: "Капитан,

Никогда ты не будешь майором".

Оставаясь советским поэтом, Высоцкий оказывался все же шире этого тоскливого мундира, сшитого из грязного серого сукнеца “ожидания катастрофы” и “вялого диссидентства”. Он вырывался из смирительной рубашки, которую наше тупое образованное общество с неподдельной радостью дебила навязывало любому сколько-нибудь талантливому человеку. “Россия не вмещалась в шляпу”. А как хотелось нашим образованцам ее в эту шляпу запихать! И такими экспериментами по уталкиванию неуталкиваемого грешили почти все официальные советские “одослогатели” и “кифареды”.

Только не вышло. И поэтому их с отвращением забудут, реализуя старую мечту всех советских школьников 70-ых годов: “Не знать и забыть”.

“Бардовщина” же, чьи представители смирялись с русской загадкой, довольствуясь поведением семи слепцов из старой индийской притчи, останется в жизни русской поэзии надолго. Если не навсегда…

* * *

В своих песнях Высоцкий великолепно выразил континентальную неподвижность Москальской Руси. Ту ее неизменность, которая заставляет нас соглашаться с иллюстраторами русских сказок, выбирающих для своих картинок исключительно антураж Руси XVI-XVII вв. Руси Ивана Грозного и Малюты Скуратова, Федора Михайловича и патриарха Филарета. Той вечной, каменной, архетипической России, рядом с которой тоскливыми миражами выглядят и блестящая петербургская империя, и кровавая Совдепия новых хазар:

Я стою, как перед вечною загадкою,

Пред великою да сказочной страною,

Перед солоно - да горько - кисло-сладкою,

Голубою, родниковою, ржаною.

Грязью чавкая, жирной да ржавой

Вязнут лошади по стремена,

Но влекут меня сонной державою,

Что раскисла, опухла от сна.

Словно семь заветных лун

На пути моем встает:

Это птица Гамаюн

Надежду подает.

Душу сбитую да стертую утратами,

Душу сбитую перекатами,

Если до крови лоскут истончал,

Залатаю золотыми я заплатами,

Чтобы чаще господь замечал.

Извечная Московщина, вызывавшая у советских интеллигентов презрительно-злобное шипение: “Эта страна…” Исконное азиатско-индийско-тунгусское зерно, которое даже Розанова провоцировало на отчаянно-истеричные выкрики: “Мертвая страна, мертвая страна, мертвая страна. Все недвижимо, и никакая мысль не прививается”. Высоцкий же сумел не только принять это неоформленное, завалившееся на гнилой бок нечто, но и стал его певцом. Более проницательным, чем Галич, видевшим “истинную Русь” в имперской России. (Однако Россия-империя оказалась в итоге лишь одним из вариантов русской судьбы. Одновременно -- самым привлекательным и самым хрупким).

Высоцкий же всматривался и вслушивался во что-то, бывшее сильнее исторической судьбы, в нечто, опрокидывавшее “железные законы исторического материализма”, в “кое-что”, не поддавшееся оформлению даже в виде смутных теней русского подвала.

Это “что-то непотребное” и оказалось истинным “русским духом”:

У вина достоинство, говорят, целебное.

Я решил попробовать. Бутылку взял, открыл.

Вдруг оттуда вылезло что-то непотребное:

Может быть зеленый змий, а может, крокодил.

Если я чего решил, я выпью-то обязательно,

Но к этим шуткам отношусь я очень отрицательно.

А оно зеленое, пахучее, противное,

Прыгало по комнате, ходило ходуном.

А потом послышалось пенье заунывное,

И виденье оказалось грубым мужиком.

………………………………………………….

И если б было у меня времени хотя бы час.

Я бы дворников позвал бы с метлами, а тут

Вспомнил детский детектив - старика Хоттабыча -

И спросил: товарищ Ибн, как тебя зовут?

…………………………………………………..

Тут мужик поклоны бьет, отвечает вежливо:

Я не вор, я не шпион, я вообще-то дух!

И за свободу за свою, захотите ежели вы,

Изобью за вас любого, можно даже двух.

Тут я понял: это джин, он ведь может многое,

Он ведь может мне сказать: вмиг озолочу.

Ваше предложение, - говорю, - убогое.

Морды после будем бить. Я вина хочу!

Ну а после - чудеса по такому случаю!

Я до небес дворец хочу, ведь ты на то и бес.

А он мне: мы таким делам вовсе не обучены,

Кроме мордобития - никаких чудес.

Просто принять “духов русской тьмы” за реальность и сохранить при этом рассудок было невозможно. Можно было только обливаясь потом от метафизического ужаса, хохотать, скрывая собственную истерику за натужным юмором и якобы искренним весельем.

Успех Высоцкого в советском мире был обусловлен тем, что многие географические области “духовной Евразии”, чьим пристрастным и увлеченным географом он был, внешне совпадали с теми границами, которые пыталась создать самой себе поздняя Совдепия. При этом в мире Высоцкого отсутствовал главный уродливый привесок, делавший невыносимым жизнь в СССР – лезущая во все дыры марксистская идеология.

Высоцкий конечно не повторял фокуса Визбора, выносившего “за скобки” весь предшествующий мрак и ужас советской истории. У Владимира Семеновича изначально была другая задача – он пытался придать “гадам земным”, протоевразийским архетипам, зримые образы, черпая для этого из неглубокой копилки реальных (и, следовательно – вполне советских) впечатлений. (Примерно так поступал и Гоголь, как пытались уверить нас Набоков и Бердяев).

Россия в “Мертвых душах” Гоголя – только случайный псевдоним для Ада, выбранный потому что автор “поэмы” писал на русском языке. И “советский антураж” для Высоцкого – тоже случайность, вызванная тем, что он жил “здесь и тогда” – в 60-70-ее г.. ХХ века в СССР. Поэтому и его внешний облик советского поэта, даже “самого лучшего из советских поэтов” – просто личина, напяленная на человека, постепенно превращавшегося в нечто (не то “над”, не то “под”) человеческое. Потому что, “когда ты смотришь в бездну, то и бездна тоже смотрит в тебя”. И предаваться таким созерцаниям безнаказанно – невозможно.

* * *

Высоцкий дал один из вариантов “разгадки Руси”, представив ее в виде цивилизации, в своем сердце скрывавшей Ад.

Ад не в смысле Царства Пыток, а Ад как Земля Абсолютно Иных. Чуждых человеческому потусторонних существ, ведущих никому не понятную жизнь, чем-то напоминающую энергичную деятельность демонов на полотнах Хиеронимуса Босха. У этих действий есть строго определенная и даже логичная (для демонов) цель, но мы эту цель даже вообразить не можем. Также как невообразима и непредставима была цель развития России не только для западноевропейцев, но и для русских, живших под гипнотическим воздействием того, что происходило в мире призраков, в этом анти-Китеже Русского Океана.

Ад всегда был в русской душе, но наиболее уверенно он обозначился в ХХ веке. Став отражением Ада реального, выстроенного для русских после 1917 г. Это был большой Ад. Добротный.

“Сад пыток”. Где дыбы росли как хороший бамбук, а “железные девы” вымахивали до размеров баобаба. И первое время Ад активно действовал. Пока было кому туда русских загонять. А потом погоняльщики от излишнего усердия мозгами поехали и сами полезли внутрь пыточных агрегатов. “Волки от испуга скушали друг друга”, как пророчески написал старый полукровка Чуковский.

А русские, когда отдышались и поняли, что ничего другого, кроме Ада, уже не будет, никакой иной “новой земли и нового неба”, принялись адские заросли обживать. Прореживать их, огородики в тени дыб и виселиц разводить. Имитировать нормальную реальность. Но при этом подсознательно все же не забывая, что перед ними Ад. И накладывая на этот Ад контуры Ада духовного, Преисподней русского подсознательного.

Одна из патологий (а, может быть, вовсе и не патологий) русского подсознания как раз и зиждется на понимании того, что мы проживаем в Аду. Это убеждение настолько крепко, что его частично разделяли и другие народы, попавшие в заколдованное кольцо Советской Ойкумены. И даже рассказывали об этом в анекдотах:

“Гражданин Рабинович! Зачем вы учите иврит?

– Как зачем? Хочу попасть в рай…

-- А вы уверены, что попадете именно туда?

-- А русский для ада я давно выучил”

Русские, однако, оказались способны любой Ад принять в собственное сознание, обустроить и постепенно переделать под самих себя. Видимо поэтому у нас так и не возникло ни одного привычного и всеми принимаемого обращения, вроде американского “мистер” или польского “пан”. К нам не липнет ни претенциозное “господа”, ни кондовое “товарищи”, ни выспренное “граждане”. Пожалуй, современные русские достойны только одного обращения. Того, что изобрел Ю. Мамлеев в “Московском гамбите”: “Привет, адожители!”

Поздний, брежневский СССР оттого и вызывает такие странные чувства, потому что он был невообразимым синтезом Ада реального (о коем у советского “Данта” – А.И. Солженицына -- целых три тома, как и положено в “Божественной комедии”), Ада измышленного, воплощения идиосинкразий и фобий тысяч русских поколений и Реальности, которую у этих двух Адских областей удалось отвоевать. Постоянно казалось, что Реальности больше, чем Ада. Поэтому адские пейзажи с пламенем и котлами казались вполне милыми и даже --нарисованными на холсте, как очаг в каморке папы Карло. Эту ситуацию отразил Высоцкий в своих песнях, у которого даже смертоубийственная нечисть вполне милая и по-братски понятная:

Сон мне снится: вот те на, гроб среди квартиры.

На мои похорона съехались вампиры.

Стали речи говорить, все про долголетие,

Кровь сосать решили погодить - вкусное на третье.

В гроб вогнали кое-как, а самый сильный вурдалак

Все втискивал и всовывал, и плотно утрамбовывал,

Сопел с натуги, сплевывал и желтый клык высовывал.

Очень бойкий упырек стукнул по колену,

Подогнал и под шумок надкусил мне вену.

А умудренный кровосос встал у изголовья

И очень вдохновенно произнес речь про полнокровье.

И почетный караул для приличия всплакнул,

……………………………………………………………..

Кровожадно вопия, высунули жалы,

И кровиночка моя полилась в бокалы.

Да вы погодите, сам налью, знаю, вижу, вкусное.

Нате, пейте кровь мою, кровососы гнусные.

А сам я мышцы не напряг и не попытался сжать кулак,

Потому что, кто не напрягается - тот никогда не просыпается

Тот много меньше подвергается, и много больше сохраняется.

Вот мурашки по спине смертные крадутся,

А всего делов-то мне было, что проснуться.

Что сказать, чего боюсь? А сновиденья тянутся,

До того, что я проснусь, а они останутся.

А то и еще проще, еще сказочней, лубочней и безопасней:

Забывши про ведьм,

Мы по лесу едем.

И лес перед нами

В какой-то красе.

Поставив на нас

Улюлюкают ведьмы,

Сокрывшись в кустах, у шоссе.

Прозрение того, что адские горы на горизонте вовсе не часть декорации, а истинный пейзаж, пришло, как это и всегда бывает в русской истории, слишком поздно. Только тогда, когда раскаленная лава из котлов потекла повсеместно, пожигая огородики, а на указателе возле адского города Диса наконец-то четко проявилась до этого неразборчивая надпись “Добро пожаловать в город Грозный, столицу Чечено-Ингушской АССР”.

* * *

Поэзия Высоцкого оказалась еще одной попыткой (и может быть – наиболее удачной из всех) создать русский эпос. Его Война – это Война вообще, апофеоз всех войн, которые когда-либо вел русский народ. (Кстати, в этом восприятии он удивительно совпадал со всеобщим ощущением “советских русских” -- когда уверенно говорили “ну, это до войны еще было” и знали, что в ответ никогда не прозвучит тупой вопрос: “До какой именно войны?”).

От границы мы землю вертели назад

(Было дело сначала),

Но обратно ее закрутил наш комбат,

Оттолкнувшись ногой от Урала.

Наконец-то нам дали приказ наступать,

Отбирать наши пяди и крохи,

Но мы помним, как солнце отправилось вспять

И едва не зашло на востоке.

..…………………………………………………….

Не пугайтесь, когда не на месте закат.

Сутки день - это сказки для старших,

Просто землю вращают, куда захотят,

Наши сменные роты на марше.

………………………………………………………

Животом по грязи... Дышим смрадом болот...

Но глаза закрываем на запах.

Нынче по небу солнце нормально идет,

Потому что мы рвемся на запад.

Руки, ноги на месте ли, нет ли, -

Как на свадьбе, росу пригубя,

Землю тянем зубами за стебли -

На себя, на себя!

Горы из песен Высоцкого – это те самые вершины, которые плотной толпой окружают гору Меру:

Здесь вам не равнина,

Здесь климат иной -

Идут лавины ода за одной,

И здесь

За камнепадом ревет камнепад.

И можно свернуть,

Обрыв обогнуть,

Но мы выбираем трудный путь,

Опасный,

Как военная тропа.

………………………………………

Кто здесь не бывал,

Кто не рисковал, -

Тот сам себя

Не испытал -

Пусть даже внизу он звезды хватал

С небес.

Внизу не встретишь, как ни тянись,

За всю свою счастливую жизнь,

Десятой доли

Таких красот и чудес.

Нет алых роз

И траурных лент,

И не похож

На монумент

Тот камень,

Что покой тебе подарил.

Как вечным огнем сверкает днем

Вершина

Изумрудным льдом,

Которую

Ты так и не покорил.

И даже пьяницы или хулиганы вырастают до размеров бога Индры, опьяненного сомой, кружащегося в пространстве и не обращающего внимания на сотрясающуюся Вселенную:

Считать по-нашему, мы выпили немного,

Не вру, ей-богу, скажи, Серега!

И если б водку гнать не из опилок,

То что б нам было с пяти бутылок?

……………………………………….

Я пил из горлышка с устатку и не евши,

Но как стекло был остекленевший.

Ну а когда коляска подкатила,

Тогда в нас было семьсот на рыло.

…………………………………………….

Товарищ первый нам сказал, что, мол, уймитесь,

Что не буяньте, что разойдитесь.

Ну "разойтись" я сразу согласился -

И разошелся, то есть расходился.

“Работа” Высоцкого по исследованию глубин российского подсознания не была работой. Он чувствовал себя в этих мрачных глубинах естественно, как рыба, или, скорее -- спрут.

Поэтому, при всей эпичности, герой Высоцкого – это герой лубка. И в то же время, персонажи его песен – удивительно живые и даже вполне правдоподобные типы. В том и был секрет успеха Владимир Семеновича, что он звериным нюхом волка, попавшего в безысходную западню, почуял – советская эпоха и оказалась временем реализовавшегося лубка. С его уродливо прорисованными героями, с аляповатыми и не на том месте нашлепанными красками, с идиотским текстом снизу рисунка – “партия – наш рулевой”, “учиться, учиться и учиться”, “экономика должна быть экономной”.

Смешно и странно. “Вся русская литература вышла из гоголевской шинели”. А вся советская цивилизация, с ее натужными порывами к “звездам Веги” и центру Галактики – из базарного лубка. Причем из тех, которые подурее, вроде “Как мыши кота хоронила”. Или даже из “Сказа про шута Абрашку” – “А сзади его ворона, для жопы его оборона”. Слова народные, музыка Григория Александрова.

Советскую лубочность Высоцкий сумел влить в свои песни, отчеканить так, что лубок в его исполнении, оставаясь все той же мазней, превращался в настоящее, без дураков, произведение искусства. Вся военная и послевоенная эпоха в его песнях нередко сводится к набору карикатур. Но запоминаются эти карикатуры куда лучше, нежели тома стихов и прозы, прославлявшие “трудовой и боевой подвиг советского народа”:

Час зачатья я помню неточно,

Значит память моя однобока,

Но зачат я был ночью порочно

И явился на свет не до срока.

Я рождался не в муках, не в злобе,

Девять месяцев - это не лет.

Первый срок отбывал я в утробе:

Ничего там хорошего нет.

Спасибо вам святители, что плюнули, да дунули,

Что вдруг мои родители зачать меня задумали,

В те времена укромные, теперь почти былинные,

Когда срока огромные брели в этапы длинные.

Их брали в ночь зачатия, а многих даже ранее,

А вот живет же братия - моя честна компания.

Ходу, думушки резвые, ходу,

Слово, строченьки, милые, слово!

Получил я впервые свободу

По указу от тридцать восьмого.

Знать бы мне, кто так долго мурыжил

Отыгрался бы на подлеце,

Но родился и жил я и выжил,

Дом на Первой Мещанской в конце.

Там за стеной, за стеночкою, за перегородочкой

Соседушка с соседушкою баловались водочкой.

Все жили вровень, скромно так: система коридорная,

На тридцать восемь комнаток всего одна уборная.

Здесь на зуб зуб не попадал, не грела телогреечка,

Здесь я доподлинно узнал, почем она, копеечка.

Не боялась сирены соседка

И привыкла к ней мать, понемногу.

И плевал я, здоровый трехлетка

На воздушную эту тревогу.

Да не все то, что сверху от бога -

И народ зажигалки тушил.

И, как малая фронту подмога

Мой песок и дырявый кувшин.

И било солнце в три ручья сквозь дыры крыш просеяно

На Евдоким Кириллыча и Кисю Моисеевну.

Она ему: Как сыновья? - Да без вести пропавшие!

Эх,Киська, мы одна семья, вы тоже пострадавшие.

Вы тоже пострадавшие, а значит обрусевшие -

Мои - без вести павшие, твои - безвинно севшие.

Я ушел от пеленок и сосок,

Поживал не забыт, не заброшен.

И дразнили меня - недоносок,

Хоть и был я нормально доношен.

Маскировку пытался срывать я,

- Пленных гонят, - чего ж мы дрожим?

Возвращались отцы наши, братья

По домам, по своим, да чужим.

У тети Зины кофточка с драконами, да змеями -

То у Попова Вовчика отец пришел с трофеями.

Трофейная Япония, трофейная Германия:

Пришла страна Лимония - сплошная чемодания.

Взял у отца на станции погоны, словно цацки, я,

А из эвакуации толпой валили штатские.

Осмотрелись они, оклемались,

Похмелились, потом протрезвели.

И отплакали те, кто дождались,

Недождавшиеся отревели.

Стал метро рыть отец Витькин с Генкой,

Мы спросили:- зачем? - Он в ответ,

Мол, коридоры кончаются стенкой,

А тоннели выводят на свет.

Пророчество папашино не слушал Витька с корешом:

Из коридора нашего в тюремный коридор ушел.

Да он всегда был спорщиком, припрешь к стене -- откажется

Прошел он коридорчиком и кончил стенкой, кажется.

Но у отцов свои умы, а что до нас касательно,

На жизнь засматривались мы вполне самостоятельно.

Все - от нас, до почти годовалых

Толковищу вели до кровянки,

А в подвалах и полуподвалах

Ребятишкам хотелось под танки.

Не досталось им даже по пуле.

В ремеслухе живи -- не тужи.

Ни дерзнуть, ни рискнуть, но рискнули -

Из напильников сделать ножи.

Они воткнутся в легкие

От никотина черные,

По рукоятки легкие трехцветные наборные,

Вели дела отменные сопливые острожники.

На стройке немцы пленные на хлеб меняли ножики.

Сперва играли в фантики, в пристенок с крохоборами

И вот ушли романтики из подворотен ворами.

Было время и были подвалы,

Было дело и цены снижали.

И текли, куда надо каналы

И в конце, куда надо, впадали.

Дети бывших старшин да майоров

До ледовых широт поднялись,

Потому, что из всех коридоров

Им, казалось сподручнее вниз.

Но при всей постоянной карикатурности, порожденной все тем же “углом зрения” (вывернув голову, из подвальной глубины), удивительна беззлобность Высоцкого. Она велика даже для “Бардовщины” в целом, и так-то бывшей далекой от привычной злости русской литературы, от ее презрения к окружающим, к тем, кто не принадлежит к избранной ложе “литературократов” и “графомановедов”. Но Высоцкий словно прятал свое авторское “Я” за выпевавшимся текстом, окончательно превращал его в эпическое произведение, в то, что “пьяные поют на улице, на один мотив и, кажется, одним и тем же голосом”. Это подсознательно устанавливавшееся равновесие с читателем и позволило песням Высоцкого стать всенародно известным. Распеваемым не тесными компаниями интеллигентов, а “всем советским народом” – от членов ЦК КПСС до зэков в Магаданских зонах.

Песни Владимира Семеновича стоило бы изучать нашим идеологам для формирования “истинно народной идеологии СССР”. Такие идеи и так оформленная пропаганда безусловно разделялась всем народом. В песнях Высоцкого существовало приемлемое для “советских” распределение юмора и пафоса. Распределение, постоянно нарушавшееся в официальной пропаганде, где слишком нажимали на пафос, в который плохо верилось среди обшарпанных стен хрущоб.

Высоцкий не создавал мифологию, как Визбор. (И был прав в этом. Мифотворчество Визбора оказалось бесплодным и плоским. Его “советизм” измышлен потому, что под ним текла не кровь, а в лучшем случае – “гнусное что-то, похожее на “Каберне”). Высоцкий же поступал так, как и положено настоящему писателю, из тех, что остаются в памяти читателей навсегда – открывал двери своего подсознания эманациям из глубин всеобщего бессознательного. “Советизм” Высоцкого был истинным, потому что он совпал с той версией “советизма”, которую для самого себя изобрел русский народ. С версией, при которой “советчина” оказывалась просто изнанкой русской души, вытащенным на поверхность дерьмом, копившимся в течение столетий и наконец-то реализовавшимся в виде унылого СССР хрущевско-брежневских времен.

Высоцкий стал символом “поздней советской эпохи” (а его творчество – квинтэссенцией “реального советизма”) потому, что в своих песнях стихийно сочетал два устремления – глубинную волю “азиатского русского” к остановке времени и упрямую ненависть ко времени, которой одержимы все утопии. Всенародная любовь к Высоцкому была обеспечена именно этим двоящимся совпадением мрачно-утробных черт нашего подсознания и кондовой советскости.

Владимир Семеныч угадал и еще одну черту, специфическую именно для северорусского и среднерусского мышления – бессознательное восприятие только Руси как настоящей реальности. Все, что существует “во вне”, за границами Русского Мира – иллюзия, марево, мрак и “майя”. Истинная реальность – она не “где-то рядом”. Она – только здесь.

Это ощущение хорошо угадали и сумели эксплуатировать коммунистические оккупанты при поздних Советах. Продолжая удерживать границы “на замке”, она подкармливали глубокое и искреннее подсознательное убеждение русских – все, что существует, ограничивается границами Русской Ойкумены. Той, что до сих пор стоит на трех китах, а сверху прикрыта стеклянным куполом с намалеванным над ним Солнцем, Луной и звездами.

Советчина инстинктивно взяла на вооружение старый миф о народах Гог и Магог, изгнанных пророком Гидеоном за пределы нашей реальности. В такой ситуации “советские русские” оставались единственным обитателями “правильного”, “Господнего” мира. А иностранцы пребывали за “хрустальной стеной”, среди “аримаспов” и “людей с песьими головами”.

Для понимания Высоцкого важно то, как он рисовал “заграницу” – это мифическое царство “иных”. От выразителя глубоко народных настроений, утробных голосов, песен, идущих не “от головы”, а “от желудка”, ждали тотальной мифологизации чужого мира, и Высоцкий этих ожиданий не обманывал. Его иностранцы – уродливые чудовища, словно сошедшие со страниц “Крокодила”, а заграничная жизнь увидена не глазами самого Высоцкого, действительно объехавшего полпланеты, а телескопическими буркалами существ, шевелящих плавниками в неизмеримой толще подводной России. Это взгляд человека, уже полностью провалившегося в трясину подвала. И поэтому любую реальность он конструирует по образцу мира кошмаров, мертвенно смыкающегося вокруг него:

На Шереметьево, в ноябре, третьего
Метеоусловия не те.
Я стою встревоженный, бледный, но ухоженный,
На досмотр таможенный в хвосте.

Стоял спокойно, чтоб не нарываться,
Ведь я спиртного лишку загрузил.
А впереди шмонали парагвайца,
Который контрабанду провозил.

Крест на груди, в густой шерсти,
Толпа как хором ахнет:
"За ноги надо потрясти,
Глядишь, чего и звякнет".

И точно, ниже живота,
Смешно, да не до смеха,
Висели два литых креста
Пятнадцатого века.

Ох, как он сетовал: "Где закон? Нету, мол.
Я могу, мол, опоздать на рейс.
Но Христа распятого в половине пятого
Не пустили в Буэнос-Айрес.

…………………………………………………

Реки лью потные: весь я тут, вот он я,
Слабый для таможни интерес,
Правда, возле щиколотки, синий крестик выколот,
Но я скажу, что это красный крест.

………………………………………………….

Я крест сцарапывал, кляня
Себя, судьбу, все вкупе,
Но тут вступился за меня
Ответственный по группе.

Сказал он тихо, делово
(Такого не обшаришь),
Мол, вы не трогайте его,
Мол, кроме водки - ничего,
Проверенный наш товарищ.

Таможня, государственная граница – это не только привычная для советского человека линия, жестко и недвусмысленно делившая “нас” и “их”. Для Высоцкого это прежде всего грань бытия и небытия. Вернее так – бытия истинного и ложного. Симулякра, только подделывающегося под человеческое бытие, а на самом деле скрывающую жизнь иных, нечеловеческих существ. Только Владимир Семеныч так и не смог для себя решить – с какой стороны истина, а с какой – подделка?

* * *

“Показания Высоцкого” являются одним из оправданий русского народа в мировой истории. Столь невинными оказались ужасы русской мысли, столь незлобив оказался русский народ, что непроизвольно вспоминаешь слова Бунина, сказанные им после гибели Великой России: “Врасплох, совершенно врасплох был захвачен и российский старый дом. И что же открылось? Истинно диву надо даваться, какие пустяки открылись! А ведь захватили этот дом как раз при том строе, из которого седлали истинно мировой жупел. Что открыли? Изумительно: ровно ничего”.

“Ужасы Руси” свелись к ее привычной неоформленности, хаотичности, дурной бесконечности, которая мягко засасывала каждого, чтобы тихо и медленно переварить. Трагикомедия жизни Высоцкого как раз и выражалась в постепенном осознании, охватывающем человека, увязшего в трясине, что исход у случившегося может быть только один. От оптимистической уверенности в индивидуальном выходе из русского “тупика” до меланхоличного приятия подземной Руси как неизбежности и даже метафизического дара. Дара, в котором Высоцкий увидел, что-то, чего так и не смогли разглядеть его современники, тщетно надеявшиеся на крепость подгнивших половиц Русского Дома:

Что за дом притих, погружен во мрак,
На семи лихих продувных ветрах,
Всеми окнами обратясь во мрак,
А воротами - на проезжий тракт.

…………………………………………………

В дом заходишь как все равно в кабак,
А народишко: каждый третий - враг,
Своротят скулу: гость непрошенный,
Образа в углу и те перекошены.

И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню орал и гитару терзал
И припадочный малый, придурок и вор,
Мне тайком из-под скатерти нож показал.

Кто ответит мне, что за дом такой,
Почему во тьме, как барак чумной?
Свет лампад погас, воздух вылился,
Али жить у вас разучилися?

Двери настежь у вас, а душа взаперти,
Кто хозяином здесь? Напоил бы вином,
А в ответ мне: "Видать, был ты долго в пути
И людей позабыл. Мы всегда так живем.

Траву кушаем, век на щавеле,
Скисли душами, опрыщавели,
Да еще вином много тешились,
Разоряли дом, дрались, вешались".

Я коней заморил, от волков ускакал,
Укажите мне край, где светло от лампад.
Укажите мне место, какое искал,
Где поют, а не плачут, где пол не покат.

О таких домах не слыхали мы,
Долго жить впотьмах привыкали мы.
Испокону мы в зле да шепоте,
Под иконами в черной копоти.

И из смрада, где косо висят образа,
Я, башку очертя, шел, свободный от пут,
Куда ноги вели, да глядели глаза,
Где не странные люди, как люди живут.

Только почему-то этот выход к “не странным людям” напоминает строки, написанные другим Владимиром – Набоковым: “Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли и падших ветвей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему”.

Мы должны быть счастливы за Высоцкого. Он, провалившись в непредставимый мир Русского Сверхподсознательного, внезапно понял, что это-то и есть истинная реальность.

Реальность Сверх-Руси. Метафизической Родины.

Именно это. А вовсе не фальшивые фанерно-холстовые задники России исторической, “Руси советской”, криво наставленные большевиками по плоской равнине бесконечной Евразии.

Высоцкий оказался очередным удачливым беглецом. “Бегуном”, членом этой мистической секты, принадлежность к которой подсознательно осознают все русские. Потому что каждый из нас знает – впереди длинный и бесконечный путь. И надо быть к нему готовым. Потому что каждому будет дарована только одна дорога. Та, о которой мрачно писали Кафка и Борхес: “Эта история человека, добивающегося, чтобы его пропустили к Закону. Страж у первых врат говорит ему, что за ними есть много других и там, от покоя к покою, врата охраняют стражи один могущественнее другого. Человек усаживается и ждет. Проходят дни, годы, и человек умирает. В агонии он спрашивает: “Возможно ли, что за все годы, пока я ждал, ни один человек не пожелал войти, кроме меня?” Страж отвечает: “Никто не пожелал войти, потому что эти врата были предназначены только для тебя. Теперь я их закрою”.

Высоцкий же подготовился к своему странничеству так, как, пожалуй, никто из живших в СССР за весь чудовищный ХХ век. И сделал это с легкостью, иронией и невыразимой мудростью Москаля, уверенного в том, что его можно согнуть и перегнуть, но сломать – никогда:

Прошиб меня холодный пот до косточки
И я прошел себе вперед по досточке.
Гляжу - размыли край ручьи весенние,
Там выезд есть из колеи, спасение.

Я грязью из-под шин плюю в чужую эту колею.
Эй вы, задние, делай как я,
Это значит: не надо за мной.

Колея эта только моя,

Выбирайтесь своей колеей!


Отрывки из книги “Бардовщина”, Русский Удод, №17, июль 2002 г.